Папа говорил мне в детстве: «успокойся, родная, призраков не существует». Он утверждал, что бесцветная дымка, преобразованная в форму силуэта, кажется мне некогда живым человеком из-за слишком яркого воображения и глупой веры в мистические реалии, которые иногда так хочется принимать за чистую монету в моменты отчаяния. Когда мы умираем — нас больше нет. Мы растворяемся в этой бессмысленной материи, сливаемся с воздухом, огнем, землей и водой, кормим плотью червей, удобряем собой почву, разлагаемся, словно остатки недельного ужина, выброшенные на помойку, и никогда не возвращаемся — мы не умеем. Мы не можем. Что-то извне забирает нас навсегда. Папа говорил мне в детстве, что именно по этой причине призраков стоит считать лишь очередной щекочущей нервы байкой, придуманной людьми, чтобы добавить себе поводов бояться своего окружения. Но он не прав: они есть. И остановка дыхания не всегда является вестником твоего скорого превращения в одного из них.
Макс, нарядившись в ослепительную улыбку и приподнятое настроение, открывает дверь практически с ноги; я слышу его голос сквозь тонкие стены, укачивая на руках маленький сверток и напевая себе под нос песню из последнего альбома OneRepublic, но не ощущаю ярой радости от внезапного приезда брата. Низкий тембр просачивается сквозь щели и разгоняет осевший воздух, и я, с огромным трудом создавшая вакуум со звенящей тишиной в провонявшей присыпкой спальне, отхожу в дальний угол комнаты, укрываясь в тени от шаловливых ручонок громких звуков. Не дергайте моего ребенка, ладно? Не будите его. Я убиваю по тридцать минут в день, чтобы избавиться от него хотя бы на полчаса. Заткните Макса. Скажите ему захлопнуть свою варежку, а иначе я сломаю ему челюсть в отместку за то, что он продлил радости материнства на неопределенный срок. Я прижимаю Тера к груди, покачивая его мелкое тельце, и через секунду с облегчением замечаю, что словесный понос Оакхарта не остановился, но значительно стих — наверное, папа напомнил ему, что у нас в доме тихий час стал естественным явлением.
— Да, Меланту непросто затащить в самолет, — доносится до моего уха, когда я, уложив Тера в кроватку и размазав по щекам слезы, тихо выскальзываю из спальни и появляюсь на кухне в помятой пижаме. Это стало моим ежедневным ритуалом — рыдать под покровом темноты и никому не рассказывать, что я этим занимаюсь, поэтому мое траурное лицо ни у кого не вызывает подозрений: все думают, что я просто всегда такая, опухшая, мрачная, неопрятная и с посыпавшейся тушью, будто вылезшая из самой глубокой жопы и не успевшая привести себя в порядок. Удачно я притворяюсь, не так ли? — Сеструха-а-а! — он подрывается с места и стискивает меня в объятиях до хруста костей; его женщина, Меланта, с настороженностью глядит на это стремное проявление семейной заботы и гоняет заварку ложкой туда-сюда по блюдцу; отец, обхватив своей огромной лапой чашку с логотипом противовирусного средства, пытается, очевидно, придумать вопрос, который будет не стыдно задать пассии любимого сыночка — на его лбу образовалось чересчур много складок, такие возникают только при усердной мозговой деятельности. Я вежливо, но все-таки сухо здороваюсь с Мел, скрепя сердце принимаю приветствие Макса и делаю глубокий вдох, чтобы успокоиться и взять себя в руки. И тут же жалею об этом. Оакхарт пахнет горечью дешевого виски, которое обитатели особняка постоянно втихую попивают и разбавляют водой, надеясь не спалиться перед владельцем; он пахнет терпким, тяжелым, раздражающим слизистую носа парфюмом, слившимся в одно целое с неприятным (для кого-то, но не для меня; я всегда млею с естественного аромата тела, будь он хоть трижды далек от доставляющего удовольствие) запахом пота; от него веет кислым металлом — единственным напоминаем о пролитой крови врагов, пропитавшей собой кожу, одежду и волосы; мои рецепторы улавливают табачный дым, десяток съеденных говяжьих котлет и специфическую вонь псины. К горлу подкатывает тошнота; я морщусь, сглатываю и в панике выпутываюсь из стального захвата Макса, словно нерадивый подросток, ненавидящий телячьи нежности. В моих глазах, впившихся в улыбчивую рожу братца с затравленным непониманием и жгучей ненавистью одновременно, застывает немой вопрос: «ты что… предал меня?» Ты, прекрасно знающий, как я отношусь к вашей с Честером мужицкой дружбе и самому Честеру в принципе, посмел заявиться в мою крепость, облачившись в свою блядскую нахальность и рубашку моего Дьявола, и выбить у меня из-под ног шаткую опору, на которой я с трудом балансирую с рассвета и до заката? Ты не допустил и мысли, что причинишь нестерпимую моральную боль? Что ударишь под дых, парализовав легкие и перемолов мои внутренности? Почему ты не думаешь ни о ком, кроме себя, Макс? Почему ты меня не любишь настолько сильно, чтобы чувствовать мое внутреннее состояние? И почему, черт возьми, тупоголовый ты ублюдок, на тебе его одежда?
— Мы на секунду, — сбросив оковы минутного оцепенения, остервенело цепляюсь тонкими пальцами за рукав Оакхарта и с силой утягиваю его в гостиную под растерянные взгляды домашних; он и сам, видимо, серьезно озадачивается моим поведением: хмурится, смотрит исподлобья и кусает нижнюю губу — явно нервничает, в общем, а я, стараясь унять мелкую дрожь и придать голосу ровное звучание, разглядываю узоры постеленного на полу ковра. — Отдай, — ничего не получается. Спокойный тон искажается жалким хрипом в самом начале и к концу сбавляет свою громкость; со стороны мой приказ — по крайней мере, он должен был стать именно приказом, а не жалкой попыткой убеждения — похож на неубедительную просьбу трусливой двенадцатилетней девочки, у которой злые мальчики отобрали дорогую сердцу куклу. Я набираю полную грудь воздуха, сосредотачиваюсь и представляю, как говорю ту же фразу, но с выраженным напором и непоколебимой уверенностью. У меня получится. Я сделаю это. — Умоляю, Макс, — и в номинации «Наивняк Года 2015» побеждает Дженнифер Дилан Оакхарт, решившая, что она готова бороться с неврозом и самой собой в частности. Сиплый смешок раздвигает створ уст вопреки моим стараниям и разжижает тембр речи, доводя его до слезливой ломоты и критической слабости. — Отдай его рубашку, — прошу, призываю, настаиваю и молю. Искупи свою вину, сними с себя дурацкий клочок ткани и найди ему замену в своем старом шкафу, дай мне шанс, пусть условно, стать ближе к коже человека, которого я так хочу и не могу получить. Дай мне упиться своей доходящей до абсурда любовью, позволь засыпать под мелодию его запаха, пожалуйста, разреши сделать неправильный выбор. Мне это нужно. Я без этого сдохну, слышишь?
— Я… не подумал, что… — очевидно, Макс увиливает; он, с ужасом осознав допущенную ошибку, теребит пуговицу рубашки и с усердием перебирает варианты убедительных протестов, способных отговорить непутевую сестрицу от шага назад. Что, тяжеловато? Что, не можешь исправить содеянное? Уже пожалел о том, что одолжил у Честера прикид? Какой ты молодец. Но это ничего не изменит.
— Ты не подумал, — подмечаю с горькой иронией, шмыгая носом и тыльной стороной ладони вытирая сорвавшуюся с нижнего века соленую каплю. Макс сдается, впервые за двадцать три года совместного сожительства увидевший, как я плачу, и нехотя снимает рубашку, оставаясь лишь в своей белой майке; с тревогой, отпечатанной на его физиономии так явственно, протягивает скомканный трофей и резко мрачнеет. Я вырываю черную ткань из его рук и прижимаю ту к солнечному сплетению, вдавливаю ее в вырезанный в середине моего тела треугольник, прямо под ребрами, поближе к пульсирующей где-то в желудке брюшной аорте. Поверьте, я приду в норму только тогда, когда остановлю душевное кровотечение и затолкаю его рубашку, провонявшую псиной, кровью, алкоголем и сигаретами, внутрь, чтобы он — мой Дьявол, мое наваждение, мое желание, отец моего ребенка, сломавший меня пополам — остался там. Чтобы никто больше его не забрал. Чтобы он врос в мои сухожилия, в мои кости, в начинку из мяса, стал единым целым со мной. Чтобы я могла прикасаться к нему тут, за тысячи километров от его местонахождения, фантазируя, что он мой. И он безоговорочно моим хочет быть.
I've never been lonely. I've been in a room — I've felt suicidal. I've been depressed. I've felt awful — awful beyond all — but I never felt that one other person could enter that room and cure what was bothering me... or that any number of people could enter that room. In other words, loneliness is something I've never been bothered with because I've always had this terrible itch for solitude. It's being at a party, or at a stadium full of people cheering for something, that I might feel loneliness.
Видите? Призраки существуют.
У них нет формы, нет права высказаться; их конечности не висят на тонкой полоске мышц и не болтаются вперед-назад, сжимая желудок в рвотном спазме от отвращения. Они не выскакивают из-за стены, не выключают свет торшера и не хлопают дверьми. Они просто… приходят. В виде старых предметов, принадлежавших когда-то ценному для вас человеку, или самим человеком, пусть уже не таким значимым и отлученным от сердца по надобности, но живым, осязаемым, настоящим. В виде рубашек, ароматов и идентичных по ощущениям прикосновений. В этих, казалось бы, глупых элементах заключается ужасающая суть, в них хранятся образы многих тебя покинувших: и приятелей с кудрявыми волосами, умершими у тебя на коленях в луже собственной крови, и спасителей с маленьким ростом, давших зарок быть всегда рядом и не сумевших сдержать клятву, и безудержных страстей, сжимающих во сне твои запястья до синяков, и случайных любовников, нанесших непередаваемый ущерб. Удивительно, что призрак с фиолетовыми локонами дал о себе знать ради сохранения остатков моей безгрешной души, а не во имя очередной бессмысленной жестокости, потому что в реальности обычно происходит наоборот — тебя не спасают, тебя укладывают на лопатки и шепчут на ухо: спи, дитя; ты не выдержишь боли снова.
Я не сразу понимаю, что меня оттаскивают от опасной грани, за которой, подобно голодному хищнику, таится лютая ненависть к собственной опрометчивости, сводящая с ума и талдычащая тебе ежедневно, что ты предал свои моральные ориентиры; потные холодные ладошки (не ладони, нет!) Ленни соскальзывают с моей талии, стрелки часов сдвигаются с мертвой точки, и все перетекает в бессмысленную, раздражающую, неуместную активность. Я издаю едва различимый рык, когда предплечье обхватывает мой никчемный спаситель, и вяло плетусь за ним по пятам, не зная, как сопротивляться без достатка физических сил. Я не вижу его, но уверена в единственном: мы не станем лучшими друзьями. Он испортил мое грехопадение. Он лишил меня возможности быстро заснуть, не мучаясь от чувства вины.
— Отъеби… — хриплю глухо, выдирая у нее — а это девушка, глупо сомневаться в столь очевидной истине — из рук локоть, однако тут же, подняв погасший взгляд на лицо незнакомки, инстинктивно осекаюсь, различая в ней черты призрака из прошлого. Это ведь Ширли? Голубоглазая, ядовитая, жестокая Ширли, которой я однажды вмазала? С которой мы переспали по пьяни не единожды, повысив градус в крови? О, разумеется, это она — почти не изменилась с нашей последней встречи; разве что волосы, как и я, покрасила. — Знаешь что, Чарли? — шиплю фактически ей в лицо, с обидой подмечая, что ведет она себя так, будто мы с ней вообще ни разу не пересекались. Вот она, вся людская суть — попользоваться и нажать на кнопку «Delete», очистив черепную коробку от воспоминаний до блеска. Я не удивлена. — От тебя я помощь приму в последнюю очередь, — ты меня выгнала. Ты меня предала. Ты подтвердила, что в правилах не бывает исключений. И именно поэтому, милая, я больше тебе не доверюсь — чтобы не обжечься опять. Я лучше вернусь к себе в нору и укутаюсь в рубашку другого призрака. Я все еще жива благодаря этому вонючему клочку ткани, понимаешь? Люди меня убивают. И ты, наверное, убьешь, так что... убирайся прочь, как и прежде. Сейчас самое время обратиться в бега и разрушить кого-нибудь, кто пока цел. Но не меня. Я сама справилась с этой задачей.
Отредактировано Dylan Cooper (2017-01-06 05:39:52)